Японец, приняв веселый вид, сказал, что он рад это слышать, всему, что я ему говорил, верит и остается покоен, но спросил, где теперь те два человека, которых увез у них Хвостов, и не привезли ли мы их с собою. «Они бежали из Охотска на лодке, – отвечал я, – и где скрылись, неизвестно».
Наконец, он объявил нам, что в этом месте нет для нас ни дров, ни хорошей воды (что мы и сами видели), а если я пойду в Урбитч, то там могу получить не только воду и дрова, но сарачинское пшено и другие съестные припасы, а он для сего даст нам письмо к начальнику того места.
Мы его поблагодарили и сделали ему и приближенным к нему чиновникам подарки, состоявшие в разных европейских вещах, а он отдарил свежею рыбою, кореньями сарана, диким чесноком и фляжкою японского напитка саке,[54] которым потчевал нас, отведывая наперед сам, и я поил начальника и всех его товарищей французскою водкой, выпив сперва сам, по японскому обыкновению, дабы показать, что в ней нет ничего опасного для здоровья. Они пили с большим удовольствием, прихлебывая понемногу и прищелкивая языком. Принимая от меня чашечку, из которой пили, они благодарили небольшим наклонением головы вперед и поднятием левой руки ко лбу.
Я взял у одного из них фитиль, чтоб посмотреть его, и когда стал ему отдавать, изъявляя знаками вопрос, можно ли мне от него немного отрезать, они мне тотчас предложили весь моток.
Начальник их, видя, что мне хотелось посмотреть их ставку, тотчас повел меня туда. Она состояла из весьма длинной, невысокой, крытой соломенными или травяными матами палатки, разгороженной поперек на многие отделения. В каждое из них вход был особенный с южной стороны; окон не было, а свет проходил дверьми. Его отделение находилось на восточном краю; пол в нем устлан чистыми матами, на которые мы сели, поджав ноги, как портные. В середине поставили большую жаровню и принесли ящик в чехле из медвежьей кожи, шерстью наружу. Начальник положил две свои сабли в сторону и стал снимать кушак. Приметив, что он собирается угощать нас не на шутку, а на дворе становилось поздно, и шлюп был слишком близко к берегу для ночного времени, я поблагодарил его за ласковый прием, велел сказать, что приеду к нему в другой раз, а теперь остаться не могу, и пошел к шлюпке.
Когда я был с начальником на берегу, ко мне подошел с большим подобострастием и унижением престарелый тайон, или старшина, мохнатых курильцев{169} в сей части острова. Их тут было обоего пола человек до пятидесяти. Они показались нам так угнетены японцами, что тронуться с места не смели; сидели в куче и смотрели с робостью на своих повелителей, с которыми не смели говорить иначе, как стоя на коленях, положив обе руки ладонями на ноги немного выше колен и наклонив голову низко, а всем телом нагнувшись вперед.
Я желал поговорить с ними на свободе и сказал, чтобы они приехали к нам, если это не будет противно японцам и не причинит им самим вреда. Впрочем, велел я, чтоб они уверили японцев в нашем дружеском к ним расположении и что мы не намерены делать им отнюдь никакого вреда. Курильцы пересказали им мои слова, но за точность перевода я ручаться не могу. В ответ же они мне объяснили, что японцы нас боятся и не верят, чтоб мы к ним пришли с добрым намерением (или с добрым умом, как они говорили), но подозревают, что мы с таким же худым умом пришли, с каким приходили к ним суда Хвостова. Я желал разведать о сем деле более и сказал курильцам, чтобы они поговорили с японцами, и узнали, что они о нас думают, а потом приехали к нам.
Мы возвратились на шлюп в 7 часов вечера, а курильцы приехали через час после того; их было двое мужчин, одна женщина и девочка лет четырех. Мужчины оба говорили по-русски столько, что нас понимали и мы их могли разуметь без затруднения. Они привезли нам обещанное письмо японского начальника к главному командиру в Урбитче, уверяя, что оно содержит в себе извещение о приходе нашем сюда не с злым, а с добрым намерением, и сказали, что тотчас по отъезде нашем из селения японцы отправили в Урбитч с подобным известием байдару (большую лодку), которую мы и сами видели, когда она отправилась.