Кормили нас по три раза в день: поутру, в полдень и вечером. Пища состояла в крутой из сарачинского пшена каше вместо хлеба, которую давали по порциям, меркой, наподобие наших гречневиков. Такой порции для нас было слишком достаточно, и мы не могли всю ее съедать, но матросы находили, что она для них мала. Впрочем, это только вначале, пока после трудного нашего путешествия и претерпенного голода мы чувствовали большой позыв на еду, а после и для них порции сей было достаточно.
С кашей давали нам похлебку из морской капусты или из какой-нибудь дикой зелени, как то: из бортовнику, черемши или дегильев, подмешивая в нее для вкуса квашеных бобов, называемых по-японски мисо; к чему иногда прибавляли несколько кусочков китового жиру, а временем, вместо похлебки, давали кусочка по два соленой рыбы с квашеной дикой зеленью, что бывало по большей части по вечерам.
Пили мы теплую воду, и всегда, когда угодно было: если бывало ночью спрашивали мы пить, то караульные тотчас без всякого ропота будили работников и приказывали приносить нам воды. Но уже умываться нам здесь не приносили и гребней не давали, а умывались мы той водой, которую спрашивали для питья. Гребенку же стали давать через несколько времени после, и она, как кажется, была штатная тюремная, ибо зубцы ее были крайне малы – видно, для того, чтоб мы не могли ими сделать себе вреда.
Спустя несколько дней от последнего нашего свидания с губернатором повели меня одного в замок, где в присутствии некоторых чиновников первый и второй по губернаторе начальники меня расспрашивали, приказав прежде, чтоб я, по болезни в ногах, сел на поданный мне стул. До входа моего еще в присутственное место выходил ко мне Теске. Разговаривая со мной о Муре, сказал он, что Мур жестоко на нас сердит и говорил очень много дурного о наших поступках; но Теске советовал мне не печалиться, ибо японцы не расположены верить всем словам Мура. Сверх того сказал он мне, что Мур просился в японскую службу.
Прежде нежели японские чиновники стали меня спрашивать, я просил их, чтоб они позволили мне открыть им мои мысли и выслушали меня со вниманием, а переводчиков просил передавать мои слова как можно вернее. Они отвечали, что рады будут слушать все, что я желаю им сообщить.
Тогда я спросил их: «Если бы три японских офицера были где-нибудь в плену и двое из них сделали точно то, что мы, а третий то, что сделал Мур, и подробный отчет об их поступках дошел бы до Японии, то пусть они теперь мне скажут по чистой совести, как бы японцы стали о них судить».
Они засмеялись и не дали на вопрос мой никакого ответа, но вместо того старший из них сказал мне, чтоб я ничего не боялся: для японцев как Мур, так и все другие русские равны; им только нужно знать настоящее дело. Потом продолжал, что по японским законам ничего скоро не делается, и потому мы теперь в тюрьме; но когда приедет новый губернатор, нас переведут в другое, лучшее место, а после и в дом, и есть надежда, что правительство их велит отпустить нас в Россию.
После сего начали они меня спрашивать. Первый их вопрос был: справедливо ли, что они слышали от курильцев, будто Резанов участвовал в сделанном на них нападении, дав прежде о сем Хвостову повеление, которое после хотя он и отменил, но Хвостов не послушался, а исполнил первое повеление.
Нетрудно было мне угадать, кто таковы были эти курильцы: все это открыл им Мур. На сей вопрос я сказал, что мы никак не можем верить, чтобы Резанов участвовал в сем деле, но что Хвостов исполнил то без его повеления.
Потом японцы предлагали мне множество вопросов из лежавшей перед ними тетради касательно нашего плавания, предмета экспедиции, о состоянии России и о политических ее отношениях к европейским державам, а особенно к Франции. Я видел, что все их сведения получили они тем же путем.