Таким же образом узнали мы еще,[109] что на Сахалине бежал от Хвостова алеут именем Яков; он долго у них содержался, напоследок умер в цинге.
Объявления его японцам много служили в нашу пользу, ибо он утверждал, что нападения на них русские суда делали без приказа их главного начальника, о чем, по его словам, слышал он от всех русских, бывших на тех судах. Ненависть же его к Хвостову была так велика, что, очернив сего офицера всеми пороками, просил он у японского чиновника в крепости ружья и позволения спрятаться на берегу, чтобы при выходе Хвостова из шлюпки убить его и тем отмстить за несправедливость, ему оказанную, которая состояла в том, что один раз он был пьян и Хвостов высек его за то кошками{181}.
По мнению же Алексея, промышленных убили не курильцы, а японцы, ибо первые не смели бы сами собою этого сделать, а чтоб доказать справедливость своего мнения, рассказал он нам следующее происшествие. Японцы, продолжая несколько лет войну против курильцев, живущих в горах северной части Мацмая, не могли их покорить и решились вместо силы употребить хитрость и коварство, предложив им мир и дружбу. Курильцы согласились на это с большою радостью. Мир скоро был заключен, и стали его праздновать. Японцы для сего построили особый большой дом и, пригласив сорок курильских старшин с храбрейшими из их ратников, начали их потчевать и поить. Курильцы, по склонности к крепким напиткам, тотчас в гостях у новых своих друзей перепились, и японцы, притворяясь пьяными, мало-помалу все вышли. Тогда двери вдруг затворились, а открылись дыры в потолке и стенах, сквозь которые копьями всех гостей перебили, отрубили им головы, посолили и в кадках отправили в столицу, как трофеи, показывающие победу.
Что же мы должны были чувствовать, находясь у того самого народа, который мог сделать такое ужасное вероломство и варварство? Бедный Алексей, рассказав нам это, извинялся, что не сказывал прежде, для того чтоб не заставить нас печалиться, и что у него есть еще в памяти о японцах много кой-чего тому подобного, но он не хочет уже про то рассказывать, приметив, что и от первой повести мы сделались невеселы.
Между тем наступил и февраль, японский новый год, но о доме никто не упоминал. Мы думали, что японцы слишком запраздновались и им уже не до нас, почему и заключили, что в половине месяца[110] мы можем надеяться получить обещанную милость. Но ожидание наше не сбылось, а напротив того, мы находили себя в худшем положении перед прежним: в пишу нам стали давать одно пшено и по кусочку соленой рыбы.
Вместо перемещения в дом губернатор сделал нам два одолжения: позволил брать по две или по три из наших книг для чтения и велел, по требованию нашему, давать нам бритвы, если мы пожелаем бриться. Бороды у нас были уже довольно велики; сначала они делали нам некоторое беспокойство, но теперь, привыкнув к ним, я и Хлебников не хотели пользоваться таким снисхождением японцев, и более потому, что бриться надлежало в присутствии чиновника и нескольких человек караульных, которые строго наблюдали, чтобы кто-нибудь из нас не вздумал зарезаться бритвой.
Наконец, уже и переводчики не стали таить от нас, что дело наше в столице идет не очень хорошо.
Советуясь между собою о нашем положении, мы все были согласны, что нет никакой надежды получить освобождение от японцев; оставалось одно только средство – уйти.
На такое отчаянное предприятие Мур и двое из матросов[111] никак согласиться не хотели. Я и Хлебников употребляли все способы склонить их на это покушение; мы представляли и доказывали им возможность уйти из тюрьмы и у берега завладеть судном, а там пуститься, смотря по обстоятельствам, к Камчатке или к Татарскому берегу, как бог даст. Говорили, что гораздо лучше погибнуть в море, на той стихии, которой мы посвятили всю жизнь свою и где ежегодно погибает множество наших собратий, нежели вечно томиться в неволе и умереть в тюрьме. Впрочем, предприятие это хотя весьма опасно, но не вовсе было отчаянно или невозможно. Японские суда неоднократно одним волнением и ветрами были приносимы к нашим берегам, а если мы будем править к ним, то достигнем их скорее.