Зала была огромной величины; стены в ней состояли из ширм; те, которые стояли к наружной галерее, были бумажные, а другие деревянные, раззолочены и расписаны японской живописью; на них были изображены ландшафты, разные звери и птицы; но главное украшение залы заключалось в чрезвычайно красивой резьбе дерева разных родов, из коего были сделаны двери, рамы и пр.; пол же весь устлан был прекрасно отработанными матами. По обеим сторонам залы, в длину ее, сидели, по японскому обычаю, на коленях чиновники, по пяти человек на каждой стороне. У всех были за поясом кинжалы, а большие сабли лежали подле левого бока только у троих, которые сидели выше. Одеты же они все были в обыкновенных своих халатах.
Подождав с четверть часа, в которое время японцы между собой разговаривали, шутили и смеялись, вдруг из-за ширм услышали мы шорох идущих людей. Тогда один из чиновников произнес: «Ши», и в ту же секунду водворилось глубокое молчание. Сначала вошел японец, просто одетый, у самого входа присев на колени, положил руки ладонями на пол и наклонил голову. За ним вошел буниос в простом черном халате, у которого на рукавах, так, как и у всех японцев, вышит его герб. За поясом имел он кинжал, а саблю нес за ним один из пяти человек (считая и того, который шел впереди) его свиты, держа ее за конец эфесом вверх и в платке, так что голыми руками до нее не касался.
Буниос по входе тотчас сел на пол, так же, как сидели и другие, лицом прямо к нам. Все чиновники свиты его сели рядом за ним, шагах в трех от него; несший саблю, положил ее подле буниоса на левой стороне.
Лишь только он уселся, все японцы вдруг изъявили ему свое почтение, положив руки ладонями на пол, наклонились так, что лбом почти касались пола, и пробыли в таком положении несколько секунд, а он им отвечал довольно низким поклоном, при котором положил руки ладонями на свои колени.
Мы сделали ему наш европейский поклон, и он в ответ кивнул нам головой, беспрестанно улыбаясь и стараясь показать хорошее свое к нам расположение. Потом, вынув у себя из-за пазухи лист бумаги и смотря в оный, называл каждого из нас чином и именем, на что мы отвечали ему поклоном, причем и он кланялся.
Вопросы их начались тем же, чем и в Хакодате: спрашивали наши имена, отчества, фамилии, чины, живы ли у нас отцы и матери, как их звали, есть ли братья, сестры, жены, дети и пр. Только здесь расспрашивали нас с большей подробностью и все наши ответы записывали. Вопросы предлагал всегда сам буниос, а чиновники в присутствии его ничего у нас не спрашивали. Потом сделал он несколько вопросов касательно возвращения Резанова из Японии и о причинах нашего к ним прихода, о чем нас прежде еще в Хакодате спрашивали.
Наконец, после множества разных вопросов спросил он, не имеем ли мы какой-нибудь к нему просьбы.
«Мы не понимаем, – отвечали мы, – что значит этот вопрос и что губернатор разумеет под ним, ибо он и сам без нашей просьбы может видеть, в чем должна она состоять, когда мы обманом взяты и теперь содержимся в самом жестоком заключении».
На это он отвечал, чтоб мы подали к нему просьбу, где желаем жить: в Мацмае, в столичном их городе Эдо, или в другой какой-либо части Японии, или хотим возвратиться в Россию.
«У нас два только желания, – отвечали мы. – Первое состоит в том, чтоб возвратиться в свое отечество, а если этого невозможно, то желаем умереть; более же мы ни о чем не хотим просить японцев».
Тогда он произнес с великим жаром очень длинную речь, которую все присутствовавшие слушали с знаками глубочайшего внимания, и на лицах их, казалось, было изображено сожаление. Видно было, что они этой речью сильно тронулись. Но когда наш Алексей, приняв ее от переводчика на курильском языке (конечно, уже не в том виде), начал нам переводить, то признался, что ему говорено так много и так хорошо, что он и половины не умеет пересказать в точности.