Ноября 23-го числа в 5-м часу утра снялись мы с якоря и с помощью весьма легкого ветерка от востока, попутного течения и буксира пошли в путь. До полудня успех наш был очень мал, и мы чуть подавались вперед, а с полудня ровный ветер, при весьма ясной погоде, стал дуть от юго-востока; тогда мы стали править настоящим своим курсом к юго-западу.
В бытность нашу в Рио-Жанейро испанский посланник, посредством нашего консула пригласив меня к себе, просил о весьма важном для испанского двора деле, которое состояло в следующем. С того времени как португальцы завладели Монтевидео, дела между испанцами и ими пошли очень нехорошо. Первые европейские державы взялись быть посредниками между ними и получили обещание португальского посланника, в Париже находящегося, что двор его сдаст Монтевидео испанцам; но в самом деле из Рио-Жанейро беспрестанно посылали туда подкрепления, да и при нас три тысячи войска готовы были отправиться. На требование же испанского министра объяснений по сему случаю давались ему самые колкие и надменные ответы, даже до того, что он почитал их почти объявлением войны. «Каждый почерк пера бразильского кабинета есть объявление войны», – сказал он мне, говоря о нотах к нему здешнего министерства.
О таком положении дел между сими двумя дворами испанский министр должен был как можно скорее сообщить перуанскому вицерою: безопасность их владений в Южной Америке того требовала, а как он не имел для сего никакого случая, то и прибегнул ко мне и просил, чтобы в уважение дружбы и доброго расположения нашего государя к Испании я согласился по пути зайти в Лиму и отвезти туда его бумаги. Поелику время мне позволяло и я нимало от настоящего своего пути, следуя в Камчатку, уклониться принужден не был, то охотно согласился оказать услугу испанскому двору, которая, по уверению генерального нашего консула, должна быть приятна его императорскому величеству, о чем, однако ж, прежде я никому не говорил, но сего числа объявил по команде, что мы идем в Перу.
Оставив Рио-Жанейро, я должен сказать, что место сие мне очень понравилось по чрезвычайной красоте природы, о чем в замечаниях моих более сказано.
В 8 часов вечера 23-го числа ветер перешел к северо-востоку и при совершенно ясном небе начал дуть с такою силою, как обыкновенно дуют у здешних берегов муссоны; мы несли все паруса и шли миль по 7 и по 8 в час. Правил я таким образом, чтоб пройти устье реки Платы в расстоянии около 200 миль, дабы избежать действия сильного течения, стремящегося из сей огромной реки. Между тем мы приготовили и разложили наверху все ручное оружие, картузы с порохом, лядунки, рога, фитили и пр., чтоб быть во всегдашней готовности к сражению. Сию нужную осторожность я принял вследствие полученных мною в Рио-Жанейро известий, что возмутившиеся в Южной Америке испанцы нападают на суда всех народов,[195] кроме англичан; а русских, по каким-то слухам, недавно стали они считать союзниками короля испанского.
Ветры, дуя с разной силой и при разных состояниях погоды, продолжали нам благоприятствовать: мы очень скоро подавались вперед. До 30-го числа с нами ничего примечательного не случилось, а сегодня в широте 34°, долготе 48 ½°, совсем против нашего чаяния, встретили мы русское судно, или, лучше сказать, судно под русским флагом, потому что на нем ни одного человека русского не было. Судно сие называется «Двина» и принадлежит архангельскому купцу Бранту. Корабельщик же оного – немец по имени Спратто. Из Архангельска оно пошло 3 сентября прошлого года и в ноябре того же года пришло в Гамбург, а в декабре вышед оттуда, 7 августа сего года прибыло в Буэнос-Айрес; 27-го числа сего месяца оттуда вышло и теперь идет в Гамбург. Не желая задержать его, чтоб отправить с ним письма, я дал ему только записку о нас, с тем, чтоб по приходе в Гамбург, он напечатал в газетах, где он нас встретил и что у нас все благополучно и все мы здоровы. Капитан сего судна сообщил нам другое о расположении инсургентов к русским, нежели что мы слышали в Рио-Жанейро: он сказывал, что они не только обходились с ним хорошо, но и по торговым его делам поступали справедливо и честно, оказывали ему особенное перед другими командирами купеческих судов уважение и не иначе называли его, как капитаном великой нации.