31.07.2015. | Автор:

К столовой примыкает последняя комната — кабинет Пушкина. Обстановка кабинета вос­произведена такой же, какой она была при жиз­ни поэта в михайловской ссылке. Вот что пред­ставлял собой кабинет Пушкина по воспомина­ниям современников. «Комната Александра, — пишет И. И. Пущин, — была возле крыльца с ок­ном на двор, через которое он увидел меня, за­слышав колокольчик. В этой небольшой комнате помещалась кровать его с пологом, письменный стол, диван, шкаф с книгами и пр. Во всем поэти­ческий беспорядок, везде разбросаны исписанные листы бумаги, всюду валялись обкусанные, обож­женные кусочки перьев (он всегда, с самого Ли­цея, писал оглодками, которые едва можно было держать в пальцах). Вход к нему прямо из кори­дора».

Е. И. Осипова (в замужестве Фок) свидетель­ствует: «Я сама, еще девочкой, не раз бывала у него в имении и видела комнату, где он писал. …Комнатка Александра Сергеевича была малень­кая, жалкая. Стояли в ней всего-навсего простая кровать деревянная с двумя подушками, одна ко­жаная, и валялся на ней халат, а стол был лом­берный, ободранный: на нем он и писал и не из чернильницы, а из помадной банки».

Ее сестра М. И. Осипова рассказывала: «Вся обстановка комнаток Михайловского домика была очень скромна: в правой, в три окна ком­нате, где был рабочий кабинет А. С-ча стояла са­мая простая, деревянная, сломанная кровать. Вместо одной ножки под нее поставлено было по­лено: некрашеный стол, два стула и полки с кни­гами довершали убранство этой комнаты».

Таким же скромным и непритязательным вы­глядит кабинет поэта и сейчас. В центре неболь­шой комнаты стоит письменный стол, покрытый зеленым сукном. На нем стопки книг, листы, исписанные стремительным почерком поэта. Ря­дом с подсвечником на четыре рожка ножницы для снимания нагара со свечей, в металлическом

Подпись: Кабинет поэта

стакане гусиные перья, рядом с чернильницей пе­сочница. Между окнами наполненный книгами шкаф, на противоположной стене висит полочка, также заставленная книгами.

Пожалуй, книги были в этом скромном жи­лище единственным богатством. «Книг, ради бо­га книг!» — восклицает поэт в одном из писем к брату, и потом эти просьбы он адресует ему и многим своим друзьям и знакомым чуть ли не в каждом письме, писанном им из михайлов­ского заточения (за два года ссылки он отсылает отсюда более ста двадцати писем и около шести­десяти получает от своих адресатов). По свиде­тельству первого биографа поэта П. В. Анненко­ва, «библиотека его росла уже по часам, каждую почту присылали ему книги из Петербурга».

За время михайловской ссылки поэт прошел своеобразный домашний университет: он, полу-

чая много книг, с упоением и без устали зани­мается самообразованием. Он всегда живо инте­ресовался и прекрасно разбирался в сложных и подчас новых вопросах политики, искусства, литературной жизни, философии и истории того времени. По окончании ссылки Пушкин проявил много заботы, чтобы доставить книги из деревни к себе домой; перевозили их в двадцати четырех ящиках на двенадцати телегах.

В кабинете поэта напротив письменного сто­ла, у стены, стоит диван, у противоложной сте­ны — деревянная кровать с пологом. Неподалеку от дивана, в углу, — туалетный столик, в другом углу, у камина, на полу — огромные трубки с чу­буками для курения. На полу большой, почти во всю комнату ковер. Все эти вещи являются или копией пушкинских, или вещами той эпохи, ти­пичными для дворянского поместного быта. Из подлинных пушкинских вещей в кабинете поэта сейчас хранится железная трость — частая спут­ница его прогулок по окрестностям Михайлов­ского.

Михайловский кучер поэта Петр Парфенов рассказывал: «Палка у него завсегда железная в руках, девять фунтов весу; уйдет в поля, палку вверх бросит, ловит ее на лету».

На диване в его кабинете лежит пистолет точ­но такого же образца, из которого поэт упраж­нялся в стрельбе. Тут же рядом старинный ма­нежный хлыст для верховой езды — такой же был у Пушкина, много ездившего по окрестностям верхом на «вороном аргамаке». Тот же П. Пар­фенов свидетельствует: «…потом сейчас на ло­шадь и гоняет тут по лугу; лошадь взмылит и пой­дет к себе». А в одном из писем к Вяземскому из ссылки Пушкин выразительно пишет о своих наезднических увлечениях: «Пишу тебе в гостях с разбитой рукой — упал на льду не с лошади, а с лошадью: большая разница для моего наездниче­ского честолюбия». Брата же своего в числе дру­гих поручений он просит прислать ему в Михай­ловское «книгу об верховой езде — хочу же-

ребцов выезжать: вольное подражание Alfieri и Байрону».

А. Н. Вульф оставил любопытное свидетель­ство об увлечениях ссыльного поэта стрельбой из пистолета: «…Пушкин, по крайней мере в те года, когда жил здесь, в деревне, решительно был помешан на Байроне… А чтобы сравняться с Бай­роном в меткости стрельбы, Пушкин вместе со мною сажал пули в звезду над нашими воро­тами».

Не раз поэт приглашает к себе в деревню Вульфа

…Погулять верхом порой,

Пострелять из пистолета.

«Из письма к Вульфу» (Здравствуй, Вульф, приятель мой!)

В эти годы Пушкин действительно сильно увлекался Байроном и всегда держал при себе его портрет, которым очень дорожил. Портрет этот сохранился, и сейчас висит в кабинете по­эта над диваном. На обороте портрета надпись (по-французски), сделанная рукой П. А. Оси­повой: «Подарено Аннет Вульф Александром Пушкиным. Тригорское, 1828». Увлечение Бай­роном прошло, и поэт подарил некогда доро­гую для себя вещь своей тригорской приятель­нице.

Под книжной полкой, висящей на стене, на полу стоит небольшая деревянная этажерка. Она была увезена сыном поэта в Вильнюс, где и была обнаружена на чердаке его дома (ныне музея А. С. Пушкина).

У письменного стола, на полу, в стеклянном футляре, хранится еще одна реликвия, связан­ная с Пушкиным, — подножная скамеечка А. П. Керн. Скамеечка маленькая, низенькая, обита выцветшим от времени светло-коричне­вым бархатом. Анна Петровна в воспомина­ниях о Пушкине упоминает об этой скамеечке:

«Несколько дней спустя он (Пушкин) приехал ко мне вечером и, усевшись на маленькой скаме­ечке (которая хранится у меня, как святыня), на­писал на какой-то записке:

Я ехал к вам: живые сны За мной вились толпой игривой,

И месяц с правой стороны Осеребрял мой бег ретивый».

У письменного стола старинное кожаное крес­ло с высокой откидывающейся спинкой. Это крес­ло из собрания тригорских вещей. Оно было по­дарено Дому-музею А. С. Пушкина весной 1964 года родственниками Осиповых-Вульф. Кресло это — точная копия (к тому же старин­ная) пушкинского кресла.

На этажерке огромная черная книга — Биб­лия. Пушкин предназначал ее больше для игу­мена Святогорского монастыря, под духовным надзором которого он находился в период ссыл­ки. Библия была своего рода «дымовой завесой». Еще накануне михайловской ссылки он в одном письме довольно определенно высказал свое от­ношение к Библии: «…читая Шекспира и Библию, святой дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гёте и Шекспира».

Гостивший у ссыльного поэта И. И. Пущин рисует в своих «Записках» характерный эпизод о том, как Пушкин в нужных случаях ловко использовал эту «дымовую завесу»: «Я привез Пушкину в подарок «Горе от ума»… После обеда, за чашкой кофе, он начал читать ее вслух… Среди этого чтения кто-то подъехал к крыльцу. Пушкин взглянул в окно, как будто смутился и торопливо раскрыл лежавшую на столе Четью-Минею. За­метив его смущение и не подозревая причины, я спросил его: «Что это значит?» Не успел он от­ветить, как вошел в комнату низенький рыжева­тый монах и рекомендовался мне настоятелем соседнего монастыря. Я подошел под благослове­ние. Пушкин — тоже, прося его сесть. Монах на­чал извинением в том, что, может быть, помешал

нам, потом сказал, что, узнавши мою фамилию, ожидал найти знакомого ему П. С. Пущина, уро­женца великолуцкого, которого очень давно не видел. Ясно было, что настоятелю донесли о моем приезде и что монах хитрит. Хотя посещение его было вовсе не кстати, но я все-таки хотел делать веселую мину при плохой игре и старался уве­рить его в противном: объяснил ему, что я — Пу­щин такой-то, лицейский товарищ хозяина… Раз­говор завязался о том, о сем. Между тем подали чай. Пушкин спросил рому, до которого, видно, монах был охотник. Он выпил два стакана чаю, не забывая о роме, и после этого начал прощать­ся, извиняясь снова, что прервал нашу товари­щескую беседу.

Я был рад, что мы избавились от этого гостя, но мне неловко было за Пушкина: он, как школьник, присмирел при появлении настоятеля. Я ему высказал мою досаду, что накликал это посещение. — Перестань, любезный друг! Ведь он и без того бывает у меня, я поручен его наблюде­нию. Что говорить об этом вздоре!

Тут Пушкин, как ни в чем не бывало, продол­жал читать комедию».

Рядом с книжной этажеркой на стене висит портрет В. А. Жуковского — копия того портре­та, который Жуковский подарил Пушкину, над­писав: «Победителю-ученику от побежденного учителя в тот высокоторжественный день, в кото­рый он окончил свою поэму Руслан и Людмила. 1820 марта 26». Этим подарком Пушкин дорожил и всегда держал его при себе.

Над диваном на стене на металлической це­почке подвешен старинный медный охотничий рог. Такой же рог был подарен ссыльному поэту одним из соседей-помещиков, о чем свидетельст­вует А. П. Керн: «Вообще же надо сказать, что он (Пушкин) не умел скрывать своих чувств, вы­ражал их всегда искренне и был неописанно хорош, когда что-нибудь приятное волновало его… Так, один раз мы восхищались его тихой радостью, когда он получил от какого-то поме-

щика при любезном письме охотничий рог на бронзовой цепочке, который ему нравился. Читая это письмо и любуясь рогом, он сиял удовольст­вием и повторял: Charmant! Charmant!»

В левом, противоположном от окон углу каби­нета камин. Он облицован белыми изразцами; в камине на металлической решетке — поддувале лежат каминные щипцы с длинными ручками и горка погасших углей: будто только вот сейчас поэт сидел около него:

Пылай, камин, в моей пустынной келье;

А ты, вино, осенней стужи друг,

Пролей мне в грудь отрадное похмелье,

Минутное забвенье горьких мук.

«19 октября»

На выступе камина, рядом с расшитыми цвет­ным бисером табакеркой и шкатулкой, неболь­шая фигурка Наполеона со сложенными крест — накрест руками и нахмуренным лицом. Скульпту­ра французского императора была почти обяза­тельной принадлежностью кабинета либерального дворянина того времени. О ней упоминает Пуш­кин и в описании деревенского кабинета Евгения Онегина, во многом, несомненно, «списанного» с собственного деревенского кабинета:

Татьяна взором умиленным Вокруг себя на всё глядит,

И всё ей кажется бесценным,

Всё душу томную живит Полумучительной отрадой:

И стол с померкшею лампадой,

И груда книг, и под окном Кровать, покрытая ковром,

И вид в окно сквозь сумрак лунный,

И этот бледный полусвет,

И лорда Байрона портрет,

И столбик с куклою чугунной Под шляпой с пасмурным челом,

С руками, сжатыми крестом.

На письменном столе «померкшая лампа­да» — дорожная металлическая лампа (в копии, подлинная лампа Пушкина находится во Всесо­юзном музее А. С. Пушкина в Ленинграде),

которой поэт запасся (ее прислал ему брат), гото­вясь к побегу из ссылки за границу. Для этой же цели он держал при себе дорожную чернильницу (точно такая же — на письменном столе в его кабинете), а в одном из писем даже просит брата прислать ему «дорожный чемодан» и сапоги. О бегстве за границу Пушкин подумывал еще в пору южной ссылки, и это нашло отражение в строках I главы «Евгения Онегина». Новая ссылка в псковскую деревню еще более подогре­вала стремление поэта вырваться из заточения путем бегства за границу, облекаясь уже в кон­кретные планы. Сначала он собирался бежать с помощью брата и А. Н. Вульфа, и уже настолько уверился в осуществлении этого плана, что пишет стихотворение «Презрев и голос укоризны» (ок­тябрь— ноябрь 1824 года), где явственно звучат ноты прощания с «отчизной»:

Презрев и голос укоризны,

И зовы сладостных надежд,

Иду в чужбине прах отчизны С дорожных отряхнуть одежд.

…Простите, сумрачные сени,

Где дни мои текли в тиши,

Исполнены страстей и лени И снов задумчивых души.

Мой брат, в опасный день разлуки Все думы сердца — о тебе.

В последний раз сожмем же руки И покоримся мы судьбе.

Благослови побег поэта…

Ни с братом, ни с Вульфом поэту бежать не удалось.

В течение нескольких месяцев Пушкин не оставлял попыток избавиться от ссылки и уехать за границу под предлогом лечения своей болез­ни — аневризма. Но и эти планы не осуществи­лись.

Несмотря на частые приступы хандры и то­ски, рождаемые неопределенностью своего поло­жения, опальный поэт интенсивно работает. Ни­когда еще раньше «приют свободного поэта, непокоренного судьбой» (Н. М. Языков) не ви-

дел такого вдохновенного, обширного, отмечен­ного печатью гениальности творчества.

Здесь, в псковской деревне, в его кабинете

Какой-то демон обладал Моими играми, досугом;

За мной повсюду он летал,

Мне звуки дивные шептал,

И тяжким, пламенным недугом Была полна моя глава;

В ней грезы чудные рождались;

В размеры стройные стекались Мои послушные слова И звонкой рифмой замыкались.

<гРазговор книгопродавца с поэтом»

Этим «демоном» ссыльного поэта была поэ­зия, напряженный поэтический труд, он в это время «бредит» рифмами и «рифмами томим».

В самый разгар михайловской ссылки, в июле 1825 года, Пушкин пишет в письме к Вяземско­му: «Я предпринял такой литературный подвиг, за который ты меня расцелуешь: романтическую трагедию!» Эти слова, сказанные по поводу ра­боты над «Борисом Годуновым», можно отнести ко всему михайловскому периоду творчества Пушкина. Это был литературный подвиг, сделав­ший его глубоко национальным поэтом, родона­чальником новой реалистической литературы. И действительно, окончив в Михайловском по­следнюю поэму из романтического цикла «Цыга — ны», поэт создает потом десятки глубоко реали­стических произведений, а всего в Михайловском он написал их более ста. Именно здесь, в Михай­ловском, он «присмотрелся к русской природе и жизни, и нашел, что в них есть много истинно хо­рошего и поэтического. Очарованный сам этим открытием, он принялся за изображение действи­тельности, и толпа с восторгом приняла эти див­ные издания, в которых ей слышалось так много своего, знакомого, что давно она видела, но в чем никогда не подозревала столько поэтической пре­лести» (Н. А. Добролюбов).

Одним из таких изданий, подготовленных поэтом в ссылке со всей тщательностью и завид-

ной требовательностью к своему таланту, было издание «Стихотворений Александра Пушкина», которое разошлось с невиданной для того време­ни быстротой: «Стихотворения» вышли в свет 30 декабря 1825 года, и уже 27 февраля 1826 года П. А. Плетнев, поверенный ссыльного поэта по издательским его делам, писал ему в Михайлов­ское: «Стихотворений Александра Пушкина»

у меня уже нет ни единого экземпляра, с чем его и поздравляю. Важнее того, что между книгопродавцами началась война, когда они узнали, что нельзя больше от меня ничего по­лучить».

Выдающимся «литературным подарком» и «в высшей степени народным произведением», по словам Белинского, явился гениальный роман в стихах «Евгений Онегин», центральные главы которого (с конца третьей по начало седьмой) писались поэтом в Михайловском. Уже в первые недели ссылки он в письме к В. Ф. Вяземской признавался, что находится «в наилучших усло­виях, чтобы закончить мой роман в стихах». Эти­ми «наилучшими условиями» было не только уединение, хотя и вынужденное, тем не менее концентрирующее его поэтический труд, но и не­посредственная близость к окружающей действи­тельности: к помещичьему усадебному быту,

к крестьянскому быту, к родной русской природе, к русскому народу с его высокопоэтическим фольклором. И не случайно в созданных в Ми­хайловском «деревенских главах» «Евгения Оне­гина» так много поэтических «зарисовок» здеш­него быта, здешнего пейзажа, причем при всей, казалось бы, конкретности всегда чувствуешь его общерусскую широту, его типичность.

В плане романа «Евгений Онегин», составлен­ном Пушкиным и разбитым им на три части, он в части второй написал: «IV песнь. Деревня Ми­хайлов. 1825». А если вспомнить любопытное от­кровение Пушкина Вяземскому в письме от 27 мая 1826 года: «в IV песне Онегина я изобра­зил свою жизнь», — то можно говорить об инте-

ресных деталях деревенского бытия самого опального поэта, изображенных в IV главе рома­на. Вот его «вседневные занятия»:

Онегин жил анахоретом;

В седьмом часу вставал он летом И отправлялся налегке К бегущей под горой реке;

Певцу Гюльнары подражая,

Сей Геллеспонт переплывал,

Потом свой кофе выпивал,

Плохой журнал перебирая,

И одевался…

Прогулки, чтенье, сон глубокий,

Лесная тень, журчанье струн,

Порой белянки черноокой Младой и свежий поцелуй,

Узде послушный конь ретивый,

Обед довольно прихотливый,

Бутылка светлого вина,

Уединенье, тишина:

Вот жизнь Онегина святая…

Когда же приходит зима, то

Прямым Онегин Чильд Гарольдом Вдался в задумчивую лень:

Со сна садится в ванну со льдом…

Брат поэта Лев Сергеевич, который сам был свидетелем первых недель его ссыльной жизни, а потом получал подробнейшие сведения о ней от самого Пушкина (в письмах), от навещавших его друзей, от тригорских приятелей и даже от своих дворовых, ездивших в Петербург за припасами, рассказывает о деревенской жизни Пушкина: «С соседями Пушкин не знакомился… В досуж — ное время он в течение дня много ходил и ездил верхом, а вечером любил слушать русские сказ­ки. Вообще образ его жизни довольно походил на деревенскую жизнь Онегина. Зимою он, про­снувшись, также садился в ванну со льдом, летом отправлялся к бегущей под горой реке, также играл в два шара на бильярде, также обедал поздно и довольно прихотливо. Вообще он любил придавать своим героям собственные вкусы и

привычки». А в рукописи IV главы романа есть описание, не включенное Пушкиным в поздние редакции, деревенского костюма Онегина:

Носил он русскую рубашку,

Платок шелковый кушаком,

Армяк татарский нараспашку И шляпу с кровлею, как дом Подвижный. Сим убором чудным, Безнравственным и безрассудным.

Была весьма огорчена Псковская дама Дурина И с ней Мизинчиков. Евгений,

Быть может, толки презирал,

А вероятно, их не знал,

Но все ж своих обыкновений Не изменил в угоду им.

За что был ближним нестерпим.

В таком наряде соседи частенько видели и Пушкина. М. И. Семевский передает рассказ А. Н. Вульфа, встретившего однажды поэта в та­ком наряде: «…в девятую пятницу после пасхи

Пушкин вышел на Святогорскую ярмарку в рус­ской красной рубахе, подпоясанный ремнем, с палкой и в корневой шляпе, привезенной им еще из Одессы. Весь новоржевский beau monde, съезжавшийся на эту ярмарку закупать чай, са­хар, вино, увидя Пушкина в таком костюме, весь­ма был этим скандализирован…»

Известно, что поэт в годы ссылки избегал со­седей (за исключением Тригорского), не участ­вовал в различных забавах, охоте, пирушках де­ревенских помещиков. Об этом говорят многие свидетельства, в том числе и крестьянина И. Пав­лова: «…жил он один, с господами не вязался, на охоту с ними не ходил…» Пушкин сам ощущал огромную разницу своих интересов и интересов соседей-помещиков. Он прежде всего поэт, и глав­ное для него в жизни — поэзия:

…У всякого своя охота,

Своя любимая забота:

Кто целит в уток из ружья,

Кто бредит рифмами, как я…

«Евгений Онегин ». Из ранних редакций

Ы

А какими были’ в своей массе поместные дво­ряне, Пушкин хорошо знал, так как мог часто наблюдать их уклад жизни, привычки. В V главе «Онегина», в сцене сбора гостей на бал к Лари­ным, он дает меткую реалистическую характери­стику деревенских помещиков.

С своей супругою дородной Приехал толстый Пустяков;

Гвоздин, хозяин превосходный,

Владелец нищих мужиков;

Скотинины, чета седая,

С детьми всех возрастов, считая От тридцати до двух годов;

Уездный франтик Петушков,

Мой брат двоюродный, Буянов В пуху, в картузе с козырьком (Как вам, конечно, он знаком),

И отставной советник Флянов,

Тяжелый сплетник, старый плут,

Обжора, взяточник и шут.

Глубокое проникновение Пушкина в быт, нра­вы, психологию тогдашнего общества (прежде всего на жизненном материале михайловского бытия поэта) и позволило создать роман «Евге­ний Онегин», который «…помимо неувядаемой его красоты, имеет для нас цену исторического документа, более точно и правдиво рисующего эпоху, чем до сего дня воспроизводят десятки толстых книг» (А. М. Горький).

В ссылке же поэт «в два утра» пишет сатири­ческую поэму «Граф Нулин», в основе которой лежит «происшествие, подобное тому, которое случилось, недавно в моем соседстве, в Ново­ржевском уезде» (Пушкин).

Не может не вызвать восхищения неукроти­мый оптимизм Пушкина, который, находясь под надзором властей, не зная еще о своей завтраш­ней судьбе, создает здесь одно из самых светлых, жизнерадостных произведений — «Вакхическую песню», пронизанную верой в торжество сил че­ловеческого разума, сил света, добра над силами зла и тьмы:

Да здравствуют музы, да здравствует разум!

Ты, солнце святое, гори!

Как эта лампада бледнеет Пред ясным восходом зари,

Так ложная мудрость мерцает и тлеет Пред солнцем бессмертным ума.

Да здравствует солнце, да скроется тьма!

Эту веру в светлое будущее опальный поэт черпал в поэтическом творчестве:

Но здесь меня таинственным щитом Святое провиденье осенило,

Поэзия, как ангел-утешитель,

Спасла меня, и я воскрес душой.

* Вновь я посетил». Из черновой редакции

Творческий взлет Пушкина за время михай­ловской ссылки был таким стремительным и отличался такой поэтической зрелостью, что сра­зу же бросался в глаза, особенно тем, кто мог сравнивать Пушкина до ссылки с Пушкиным в пору ссылки и сразу после нее.

Любопытное сопоставление между Пушкиным «деревенским» и «столичным» делает А. П. Керн: «С Пушкиным я опять увиделась в Петербурге, в доме его родителей, где я бывала всякий день и куда он приехал из ссылки в 1827 году, прожив в Москве несколько месяцев. Он был тогда весел, но чего-то ему недоставало. Он как будто не был так доволен собой и другими, как в Тригорском и Михайловском. Я полагаю, жизнь в Михайлов­ском много содействовала развитию его гения. Там, в тиши уединения, созрела его поэзия, со­средоточились мысли, душа окрепла и осмысля­лась».

«Нового» Пушкина с возмужавшим в ссылке талантом увидел и Вяземский, который в письме от 29 сентября 1826 года (то есть сразу же после освобождения поэта из ссылки) писал А. И. Тур­геневу и В. А. Жуковскому: «Пушкин читал мне своего «Бориса Годунова». Зрелое и возвышен­ное произведение. Трагедия ли это, или более историческая картина, об этом пока не скажу ни слова: надобно вслушаться в нее, вникнуть… но

дело в том, что историческая верность нравов, языка, поэтических красок сохранена в совершен­стве, что ум Пушкина развернулся не на шутку, что мысли его созрели, душа прояснилась, и что он в этом творении вознесся до высоты, которой еще не достигал.

Следующие песни «Онегина» также далеко ушли от первой».

Брат поэта Лев Сергеевич также отмечает решающие перемены, происшедшие в его твор­честве в михайловской ссылке: «Перемена ли образа жизни, естественный ли ход усовер­шенствования, но дело в том, что в сем уеди­нении талант его видимо окрепнул и, если мож­но так выразиться, освоеобразился. С этого времени все его сочинения получили печать зре­лости».

А сам поэт, который всегда относился к своему дарованию и своим поэтическим достоин­ствам подчеркнуто строго, пишет Н. Н. Раевско­му из Михайловского в июле 1825 года, то есть в самый «разгар» ссылки: «Чувствую, что духов­ные силы мои достигли полного развития, я могу творить».

Этот творческий подъем он сам вспоминал вскоре после освобождения из Михайловского, оглядываясь на покинутую деревню и призы­вая вдохновение в новых условиях, в новой обста­новке «не дать остыть душе поэта»:

Дай оглянусь. Простите ж, сени,

Где дни мои текли в глуши,

Исполненны страстей и лени И снов задумчивой души.

А ты, младое вдохновенье,

Волнуй мое воображенье,

Дремоту сердца оживляй,

В мой угол чаще прилетай,

Не дай остыть душе поэта.

Ожесточиться, очерстветь,

И наконец окаменеть В мертвящем упоенье света,

В сем омуте, где с вами я Купаюсь, милые друзья!

<• Евгений Онегин»

Не забывал он в «омуте» столичной жизни и своей любимой няни, ее «светлицы» — скромной крестьянской комнатки при господской баньке, которую в ее память называют теперь домиком няни.

Комментарии закрыты.